Колодец в небо - Страница 37


К оглавлению

37

– Я вынужден объяснить…

Почудилось. За минувшие восемнадцать часов, прошедшие со времени моего поспешного бегства из Крапивенского, этот голос чудился мне уже столько раз…

– Я вынужден объяснить.

Отрываю глаза от не допечатанной строки: «Наука из служанки богословия превратилась в прислугу золотого тельца, но на наших глазах она превращается в строителя социализма…» И сердце, как плохо обученная выездке лошадь, которую принудили с места взять барьер, вы-пры-ги-ва-ет, не помещаясь там, где вынуждено биться. И снова щеки горят.

N.N.

Все в том же пальто, с тем же котелком в руках замер около моего стола.

Откуда он здесь?!

Как он смог без пропуска в издательство войти?!

Что хочет сказать?!

– Простите…

Запинаюсь. Боюсь. Запинаюсь.

– Не могу говорить с вами… Работа срочная… Номер сегодня сдают…

– Вы позволите подождать? Я должен вам все сказать. Чтобы вы поняли.

– Что поняла?! Я ничего плохого не думала, можете не беспокоиться. И рассказывать никому не намеревалась…

– И все же… Я не виноват.

– Я и не думала, что вы виноваты.

Говорит, что будет ждать на углу возле Политехнического. Сколько он там прождет в такой-то мороз? И бежать к нему, бросив работу, невозможно. И невозможно не бежать.

Выглянула из окна на Ильинку, по которой N.N. уходит теперь, как в июле уходил Нарбут. Только тогда была жара, а теперь стужа. И пустота. И невозможно не бежать, не узнать, что он намеревался объяснить.

– Василий Александрович! – Пересохшие губы не слушаются, слипаются, мешая отпрашиваться у завредакцией Регинина. – Мне на несколько минут отлучиться надобно. На несколько минут! После хоть всю ночь печатать буду. Хоть всю ночь!

Регинин, спешно прикрыв ладонью какую-то бумагу с печатями и грифами, глядит на меня поверх очков. С жалостью глядит. Что-то хочет сказать, потом машет рукой, отпуская, – иди.

И я, задевая все углы – завтра синячищи будут, бегу к своему столику, под которым замерли в ожидании конца рабочего дня мои ботики, к вешалке с одеждой, дальше по лестнице, пролет за пролетом, быстрее-быстрее, мимо вахтера – как это N.N. удалось сего сурового цербера миновать?! – мимо бесконечных посетителей.

Скорее! Скорее! Толкнуть тяжелые двери, и скорее за порог, бежать… И вверх по Ильинке, через площадь, мимо снующих извозчиков, гудящих автобусов, мимо бредущих от Охотного ряда толкающихся теток с сумками, из которых свисают круги кровяной колбасы и торчат говяжьи языки…

Бежать, мысленно в такт вырывающемуся сердцу приговаривая: «Только бы дождался! Только бы не ушел!» И судорожно выискивать его в снующей толпе. Он? Не он? Где же этот, напугавший меня котелок… Показалось… Не он. Ушел… Не дождался…

– Вы пришли!

Голос откуда-то сзади.

Обернулась.

И чую, как под тощим моим пальтецом, под мамочкиной блузой капли пота стекают по спине. Это в сегодняшний-то мороз.

– Я вынужден объяснить… Вы должны понять…

Идем вдоль Политехнического. Просто чтобы куда-то идти.

– …прежде не видел ее в этой шубе, оттого не узнал. У нас должно было случиться решительное объяснение, вместе мы или как.

Как чуть тронутый китайский болванчик на комоде Елены Францевны, киваю в такт его словам, почти не понимая, что он говорит. «Решительное объяснение…» С кем? С белокурой женщиной, что лежала у монастырской стены в Крапивенском? Они были любовниками? Или как? А если любовниками, как он мог, узнав, бросить ее замерзать на снегу?

– …шел сказать, что у нас все кончено, что я не могу оставить Лялю. И что она не должна бросать Бориса. Он талант. Он любит ее. Он мой друг. Шел сказать, что мы должны расстаться. Но не дошел… А когда эта бабища тронула Верочкину голову… и я узнал… понял, что теперь снимут показания, спросят фамилию. Тогда и Ляля, и Борис узнают, что я был где-то рядом с умершей Верой. Нет-нет, они не подумают, что я причастен к ее гибели. Но поймут остальное. И сама память о Верочке будет

омрачена. Борис ее так любит… так любил… Мы с Лялей нынче единственная ему поддержка. Вы видели его вчера, он пил у окна. А если он не будет с нами, что с ним станется? Ляля сказала, мы должны стать для Бориса родной семьей…

– Не бойтесь! – Почему я говорю «Не бойтесь», правильнее было бы «Не волнуйтесь, не переживайте». – Я никому ничего не скажу. Это ваше дело.

Внутри что-то сжалось. Теперь понятно, отчего так хотела получить камею белокурая Вера.

«Решительное объяснение».

У них должно было состояться решительное объяснение. N.N. хотел с ней расстаться. Вера хотела быть с ним.

«Решается жизнь». Вера думала принести камейных дел знатоку камею и тем повернуть к себе его сердце. А его сердце не повернуть. И вину теперь он испытывает не перед любовницей, а перед женой. Твердит как заведенный «Ляля, Ляля».

Взрослый мужчина, а будто щенок – и хочет выбежать за ворота, да без хозяйки боязно…

– Но если вас будут вызывать в органы дознания?

Надо же, как старомодно изъясняется – «органы дознания».

– Не скажу. Ни слова про вас не скажу. Можете быть уверены.

Пора прощаться. Больше нас не связывает ничего. Его тайна спрятана на дне моей души. На дне, внезапно оказавшемся таким темным и глубоким.

Нужно уходить. Возвращаться в редакцию, где работа ждать не будет. Иначе за это не ко времени приключившееся солнечное затмение можно и увольнением заплатить. И кто тогда примет на работу «бывшую», «вычищенную» и «уволенную» – полный набор определений для идеальной сотрудницы советского учреждения!

Нужно уходить. Отчего же я медлю? Отчего я так медлю?..

37