Колодец в небо - Страница 26


К оглавлению

26

Жму на кнопку звонка. Дверь открывают не сразу. Из-за громкой музыки звонок плохо слышен в квартире. И мне приходится нажать на кнопку еще дважды, прежде чем на пороге появляется решительная, коротко стриженная брюнетка с высокой грудью. В оставленной в сторону левой руке папироска в длинном мундштуке.

Если это и есть супруга нужного мне камейного профессора, то по виду ее не скажешь, что она потеряла ближайшую подругу, о чем несколько дней назад говорила И.М.

Дама окидывает меня взглядом. Именно окидывает – с головы до ног, как лассо набрасывает. И морщится. Мое модное еще в пору маминой молодости пальто, смешные для теперешних морозов ботики, нелепая тоненькая шаль – на кокетливую меховую шляпку денег не хватает, приходится ходить в шали. Что и говорить, не самый эффектный гардероб.

Сама хозяйка – И.М. называла ее Лялей – не похожа на нынешних советских женщин, которые, подражая Крупской, щеголяют затрапезностью своих платьев. «Почему б из революционных примеров для подражания им не выбрать, скажем, Арманд? – обычно восклицает Ильза Михайловна. – У той хотя бы вкус был!»

Очерченная грозной скалой на собственном пороге дама в дорогом темно-синем заграничном платье-джерси кажется воплощением блеска и теряющейся где-то в недрах начинающихся пятилеток светскости. Но светскости совсем иной, нежели та, что есть в И.М. Светскость Ильзы Михайловны, как и светскость моей умершей мамочки, и светскость моей благодетельницы Марии Павловны – врожденная. Оттого и спокойная, неброская. А эта дама горделиво несет свою светскость впереди себя, как икону на крестном ходе.

– Я к профессору…

Язык мой отчего-то заплетается, а холодность взгляда стоящей передо мною дамы только усиливается. Таким взглядом хозяйка обычно окидывает пришедшую наниматься в кухарки девку.

– …от Ильзы Михайловны… – с трудом договариваю я, и взгляд хозяйки меняется. Брезгливость пропадает. Высокомерность, присутствующая в таком невероятном объеме, что полностью в одну секунду улетучиться не может, все же немного уменьшается. Дама даже изображает некое подобие гостеприимной улыбки: «Прошу!»

– Я, знаете ли, вас за очередную студентку приняла, – снисходит до объяснения хозяйка. – Студентки Николай Николаевичу проходу не дают. Глазками с поволокой и курносыми носиками хотят добрать то, что не вложено в их пустые головы. Приходится ограждать.

Смилостивившаяся хозяйка равнодушно наблюдает, как я снимаю пальто, засовываю в рукав тощенькую шаль и сажусь на стоящий возле вешалки топчанчик, чтобы скинуть ботинки.

– У нас не принято! – останавливает хозяйка.

«Не принято!» И что теперь делать? Калоши ныне отчего-то не в ходу, а можно ли в грязной обуви ступать на этот начищенный пол? Это тебе не затертость некогда роскошного паркета в нашей, ставшей коммунальной квартире. Похоже, в этой, пусть и небольшой, но изысканной квартире профессор с надменной супругой единственные жильцы.

За дверью все смеется музыка, которой вторят мужские и женские голоса.

– У меня камея… – робко начинаю я, но дама машет рукой.

– Я в этих камнях ничего не смыслю и смыслить не желаю. Завален весь дом! А вы проходите, проходите! У меня нынче гости. Но Николай Николаевич скоро будет. Проходите, Аннушка подаст вам чаю.

Сухо представив меня, хозяйка кивает головой на не вписывающуюся в элегантную массу гостей сухонькую кухарку и на том про меня забывает. Без ее взгляда как-то легче, словно в петроградской моей гимназии классная начальница Сухарева за дверь вышла. Можно перевести дух и собравшееся в гостиной занятное общество рассмотреть.

Не квартира – салон. Такой салон в прежней жизни, наверное, был и в нашей квартире в Звонарском у И.М. До революции по вторникам они с Модестом Карловичем «принимали». А мои родители у нас на Почтамтской «принимали» по четвергам. Только мне на те приемы ходить было не позволено, спала я во время тех приемов. И теперь могу только догадываться, как выглядела моя молоденькая тоненькая мама и как бы выглядела я, продлись та прежняя жизнь до сегодняшнего дня. Стояла бы между мамой и отцом на пороге нашей гостиной, протягивала руку для поцелуя. В самом модном платье и фамильных драгоценностях Тенишевых. Наверняка же у отца были какие-то фамильные драгоценности, не могла же не признавшая мамочку тенишевская родня отобрать все! Разговаривала бы в собственном салоне с умными элегантными мужчинами, а не высиживала бы вместо свиданий нудные диспуты в Доме печати.

Неужели так быть могло? Так почему же не стало? Почему та прежняя жизнь прервалась именно на мне?

Сижу, не зная, как спрятать под венским стулом ноги в этих нелепых, вчера еще радовавших, а теперь отчаянно злящих меня ботинках. Прочие гостьи принесли с собою туфельки на каблучках и теперь могут позволить себе кокетливо нога на ногу сидеть посреди комнаты. Мне же самое место в затемненном ранним зимним закатом углу.

И разговоры в этом изысканном по нынешнем временам обществе не для меня.

– Володя прислал Лиличке письмо, что «Реношка» куплена…

«Реношка», это что? Неужели автомобиль?! Как новые такси, которые ездят теперь по Москве? Я в такси не ездила еще ни разу. У меня и на извозчика не хватает, дай Бог, чтобы осталось на автобус. За день-другой до зарплаты приходится бегать вслед за своим девятым номером до самой Ильинки.

– Как?! Эльза писала, у него там роман. Некая Татьяна Яковлева. Лиличка вне себя! Володя впервые посвятил стихи не ей, а новой пассии, такого Лиля не прощает! Романы и романчики – сколько угодно. Но место музы при Маяковском прочно занято…

26